Альфред Хейдок

 

В пургу

Терентьич проснулся ночью. Глаза его уставились в абсолютную тьму хижины. В голове ощущалась та знакомая ему, странная, как бы звенящая пустота, которая совершенно исключала возможность снова заснуть.

– Старческая бессонница, - промелькнуло у него в сознании. Он стал прислушиваться, так как знал все звуки, какие только возможны в одинокой избе сторожа большого, далеко протянувшегося в степь сада.

Звуки говорили ему многое. Избушка, открытая всем ветрам, служила как бы измерительным прибором их силы. Поднимающийся в степи ветер отдавался в её стенах наподобие отдельных вздохов, переходящих затем в более или менеё равномерное дыхание. В избушке тогда казалось, что ожила, задышала сама степь, сама мать-земля… По мере того, как ветер усиливался, дыхание начинало срываться и разбивалось на несколько ладов, и казалось, что какие-то существа, один другому наперебой, спешат, торопятся нашептывать таинственные жалобы, причем шепот прерывался всхлипываниями… Голоса ветра то один, то другой вдруг заскулят, как брошенные матерью щенки, и в этой стадии, если дело происходило зимой, - обычно начиналась пурга. Но если начинало свистеть по углам птичьего сарайчика, два года тому назад пристроенного к избушке собственными его, Терентьича, руками, когда последний серьезно было надумал развести кур, - тогда лучше на улицу не показывайся: залепит глаза снегом, затолкает в сугроб – в трех шагах ничего не увидишь…

Терентьич прислушался: степь дышала довольно равномерно протяжными вздохами, нарастающими и убывающими, точно морская волна, далеко забегающая на песчаный пологий берег и, шурша камешками, медленно откатывающаяся назад.

И этот вечер точно всколыхнул озеро его дремлющего в бездействии сознания, зарябил его, и стали лениво волна за волной набегать воспоминания. На этот раз – воспоминания обличающие, неприятные – точно кто-то нарочно подсовывал ему муть жизни, скопившуюся за многие десятки лет. Началось с эпизода, когда он, мальчиком, залез в чужой сад яблоки воровать, за что был жестоко избит. Потом история с Устиньей, соседской девушкой, которая понесла от него ребенка, когда ему минуло только восемнадцать лет – чтоб не платить алименты он от неё постыдно сбежал… А затем были и другие женщины – «временные подруги» – но нигде не создавалось крепкой семьи, не создавалось оседлости. Пьяная «житуха» с драками и прогулами, точно удушливое смрадное облако окутывала его, застилая истинные и прекрасные цели… А теперь вся округа за глаза величала его «Вечный Праздник», так как Терентьич имел привычку, как только возьмет в руки стакан водки, подмигивать старческим, слезящимся глазом соседу и поздравлять:

- С праздничком!

Опять мысль вернулась к Устинье. А все-таки – как хорошо у него с ней началось. Избы их родителей стояли рядом, и они росли вместе. Он ни во что не ставил её в детстве, и они нередко дрались. Потом девочку Устинью увезли к далекой овдовевшей тетке присматривать за ребятишками. Оттуда Устинья вернулась уже полностью сформировавшейся девушкой. Их первая встреча обоих повергла в смущение.

- Как ты повзрослел, Миша! - удивленно произнесла она.

- А ты – какой стала кр-красивой! – протянул он.

- Выходит, что я раньше была безобразна, - засмеялась она.

Красота её была своеобразна. Глаза на продолговатом с тонкими чертами лице были слегка прищурены и чуть-чуть раскосы, при том – необыкновенно черны с такими же ресницами.

С первых дней её появления Миша стал частенько захаживать в соседскую хату, но его оттуда вытурила мать Устиньи.

- Не жених, - пояснила она Устинье; - непутевый. От таких пропойц родителей мне зятьев не надо.

Но тогда Миша стал лазить через плетень… Разговоры с девушкой, сперва краткие и с её стороны насмешливые, стали удлиняться и менять содержание. Остальное доделал весь арсенал природы, который она в таких случаях пускает в ход и который тут весь был под рукой: и куст душистой белоцветной черемухи, настолько заслоняющий дверцу маленького амбарчика, где в летнеё время спала девушка, что из избы совсем не видно, кто прокрадывается к этой дверце; и лунные, и безлунные ночи, с запахом трав и скошенного сена, а пуще всего – пьянящий дурман в молодой крови. А какие это были томительные минуты, а подчас и часы ожидания, когда в доме смолкнут последние звуки и… Слушаешь – кругом стрекочут кузнечики, а в голове, как удары молота, отдается пульсирование крови…

Терентьич даже крякнул, припоминая эти минуты.

Но когда открылась неприятная истина, что Устинья беременна, он струсил, подло струсил. И сама Устинья уже казалась ему некрасивой, стала ему противна, хотя он это всячески от неё скрывал.

Дав обещание все покрыть женитьбой, он трусливо сбежал на одну из далеких строек первой пятилетки. Мать ему написала, что у Устиньи родился мальчик – вылитый Миша, а назвали его Гришей…

Тут только Терентьич, очнувшись от своих воспоминаний, обратил внимание на новые звуки: ветер всхлипывал за окном, все углы перешептывались, и что-то повизгивало – налетела пурга.

Терентьичу пришел на ум знакомый шофер, накануне погнавший свою машину в город.

- Еду за новым главным инженером для нашей МТС, - пояснил ему шофер, - с семьею к нам перебирается, может – на обратном пути завезу к тебе погреться, ведь отсюда до нас сорок километров целины без единой деревни.

- Ну, наверно, едет и попал в пургу. Не сбился бы,- подумал про него Терентьич.

Немного спустя начало свистеть и у птичьего сарайчика. Завыло в трубе. Избушка наполнилась шорохами – слышалось шуршание снега по оконным стеклам.

Терентьич даже был рад: шум пурги отвлекал его от мучительного самоанализа, заполнял пустоту, во всяком случае, сделал её легче переносимой…Так бесцельная суета заполняет некоторые жизни, которые, может быть, иначе были бы невыносимы своей пустотой…



* * *

Оказалось, что шум пурги все же усыпил Терентьича - его разбудил сильный стук в окно.

- Кто там?

- Впусти обогреться! – услышал он голос вчерашнего шофера.

… Избушка с поразительной быстротой наполнилась разнородным людом. Сперва вошла молодая женщина с ребенком, затем мальчик лет двенадцати и две девочки еще поменьше и, как видно, бабушка. За ними, нагнувшись в низенькой двери, зашел высокий мужчина в дохе и суетливо принялся отряхивать снег с ранеё вошедших. Он был весел и говорлив.

- Старче, у вас тут часто такая собачья погода бывает?

- Не то чтобы очень часто, но - бывает.

- Старче, а нельзя ли чайку сварганить?

Он сбросил доху, шапку и повернул к Терентьичу улыбчивое лицо.

- Орава то моя озябла, - он указал на остальных; - а у меня и бутылочка найдется чего-нибудь покрепче - выпьем, старче, коли уж пурга среди ночи к тебе загнала.

При подобном посуле в иной раз Терентьич бросился бы сразу хлопотать, разжигать плиту, ставить чайник, но на этот раз он стоял неподвижно, хмуро уставясь в лицо говорящего. Он никогда в жизни не видел этого человека, и все же – он был ему знаком, страшно знаком… Ему казалось, что десятки лет слетели с плеч – сгинули, и он смотрит в зеркало, откуда на него глядит его собственное лицо – такое, каким он был во цвете лет… «Сын… Главный инженер,… Стало быть, это его жена и дети, а бабушка… - он повернул глаза в сторону старой женщины, которая только что сняла с себя оренбургскую шаль и теперь стояла вся на виду около лампы. – Как она изменилась! А все же …»

- Ну, так как насчет чайника? – озабоченно повторил мужчина.

- Будет, будет чай, - как-то растерянно произнес Терентьич и медленно повернулся к плите. Никогда не испытанные странные чувства росли и заливали его…

…С грузовика принесли корзину с разным съестным. Женщины накрыли стол цветной скатеркой, разложили закуски. Появилась и бутылка чего-то покрепче.

- Ну, старче, садись с нами за стол! – пригласил улыбчивый мужчина.

- Да нет, уж кушайте сами…

- Нет, нет! Нам без хозяина скучно.

Сильные руки потянули Терентьича и посадили его рядом. Он выпил, закусил. Гомон веселых голосов заполнил комнату. Это была дружная семья, где все заботились один о другом; где один отказывался от более вкусного кусочка в пользу другого, а тот, в свою очередь, не принимал…

- Папа, при новом доме, который мы себе построим, ты посадишь сирень? – спросила одна из девочек. У неё было продолговатое лицо с тонкими чертами.

- Зачем сирень? Уж лучше сливы – их можно есть, – возразила меньшая.

- Вот – клоп! С хозяйственной точки зрения смотрит! – засмеялся отец.

Средь отдельных восклицаний, в шутку высказываемых пожеланий и смеха перед Терентьичем ярко вырисовывался облик этой жизнерадостной семьи, которая ехала на радостный подвиг труда, чтобы делать нужное и важное дело, отчего у всех жизнь станет лучше. И вместе с тем они хотели построить новую и крепкую жизнь для самих себя в далекой целинной МТС. И Терентьич чувствовал, что они, действительно, создадут то, что хотят. У них будет и дом, и сирень у крыльца. Со временем около дома вырастут тенистые деревья. Дом будет звенеть молодыми и веселыми голосами с утра до ночи. Хорошо будет Устинье доживать там свои закатные дни…

Жалость к самому себе пребольно стеганула его. Ведь это была его семья, и он мог бы ехать с ними, жить в тепле и ласке, пока или Устинья ему или он Устинье не закроет веки.

Как раз в этот момент «орда» высказывала предположения, кто к ним приедет в гости будущим летом. Фигурировала какая-то тетя Прасковья и Алик, у которого слабые легкие – вот ему степной воздух будет полезен…

И тогда у него вырвался вопрос, которого он за минуту перед тем не задал бы (кто знает, может быть, им руководила смутная надежда):

- А почему же никто не упоминает дедушку? Разве у вас нет отца? - и он повернулся к мужчине.

Тот усмехнулся недоброй усмешкой.

- Без отцов, конечно, потомства не бывает. Но мой - из породы блудливых котов. Между прочим, у меня к котам какая то нелюбовь: как в марте месяце заведут свою музыку на крышах – стреляю бекасинником. Может и нехорошо это – все же животное…

- Так, так … догадываюсь… Вы, вот, теперь инженер. Кто же помог вам подняться? Али мать после того замуж вышла?

- Меня подняла Советская власть, - тут он омрачился: - Эх, что же мы забыли выпить за нашу, за Советскую власть!.. Мама, помнишь тот день, когда Иван Дементьич сообщил нам, что заводской комитет выдвинул меня для отправки в ВУЗ? Сколько было радости! А потом, уже в институте, я встретился с тобой… - он повернулся к жене, и точно отблеск дальней зари пронёсся по её лицу.

За тост выпили.

- А что бы вы сделали, - сказал Терентьич, прислушиваясь к собственному голосу: он звучал как чужой и как бы издали, - а что вы бы сделали, если бы жизнь вас где-нибудь свела со своим отцом? Выстрелили бы в него бекасинником, как в кота?

- Стрелять из ружья бы не стал, а вроде бы. Выпей, старче! Чего отставляешь стакан?

- Довольно.

- И я больше не буду, - сказал шофер, отставляя стакан. – Мне не положено. Для сугреву только.

- Ну, тогда, орда, собирайся – поехали! – крикнул мужчина и встал из-за стола.

«Орда» собралась стремительно. Терентьич с лампой вышел в темные сени посветить. Последним с ним простился сын:

- Спасибо, хозяин! Ну и хлопот мы вам наделали в ночное время! Не обессудьте! – он всунул в руку Тереньтьичу хрустящую бумажку и, видимо, боясь, что Терентьич сделает попытки отказаться – в два счета очутился за дверью.

Терентьич недоуменно остался стоять в сенях и мял в руках бумажку.

- Вроде, как и сын на чай дал… Бекасинником… Ушли… Все ушли. Я - один…

Затем слух его уловил шум шагов – кто-то возвращался. Это была Устинья, и она подошла к нему совсем близко. Терентьич машинально поднял лампу на уровень её лица.

- Я узнала тебя, Миша, и пришла сказать, что мне жаль тебя и что я тебе все прощаю… если ты нуждаешься в моем прощении…

Лицо старой женщины как бы осветилось изнутри и показалось Терентьичу невыразимо прекрасным и юным – точь-в-точь как в те далекие дни, когда цвела черемуха у соседнего амбара.

- Но он, сын, никогда не простит! – прошептала она; затем порыв ветра в плохо притворенную дверь погасил лампу. Терентьич услышал шуршание удаляющихся шагов, и все затихло. Он ощупью пробрался в комнату и, не раздеваясь, бросился на кровать.

Опять в хижине воцарилась абсолютная тьма, в которой изредка были слышны всхлипывания и трудно было решить, толи это скулили голоса бездомных ветров, толи человек оплакивал одну пустую, бесцельную, пропитую и прокуренную жизнь…

с. Одесское,
1 февраля 1958 г.