Альфред Хейдок

 

Собаки воют

1

Когда на замолкнувшую степь спускается холодная осенняя ночь, а луна зеленоватым светом обливает побуревшую траву и черными платками раскидывает тени от песчаных бугров – фантастической и неживой кажется монгольская степь.

Кости людей умерших поколений, когда-то пославших своих потомков на шепчущий лесами север, – чудятся тогда под этими буграми...

В такие минуты я забираюсь обычно в юрту, поближе к живым, чтобы слышать дыхание спящих и их сонное бормотание: все-таки от них веет жизнью.

Так было и в этот вечер.

Под таганом еще тлел огонек, и войлочные стены хорошо сохраняли тепло. Полагалось бы спать, но старый монгол Тай-Мурза упорно не ложился.

И я знал, почему: на прошлой неделе были получены известия, что всего в дне пути от нас пройдет обоз Малыгина, – отважного купца и ловкого плута. Молодежь решила поживиться, т. е. попросту говоря – пограбить.

Теперь старик ждал всадников обратно с похода, но они почему-то долго не возвращались.

Уже с полчаса мы со стариком молча просидели у тлеющего аргала, как вдруг у скотного загона протяжно завыла собака.

Это был Баралгай, громадный пес с черной шерстью и невероятно могучей грудью. Как подобает существу такого сложения, он брал ноту почти басом, затем доводил ее до самых верхних октав и заканчивал жалобным замиранием. Это послужило как бы сигналом: за ним сперва залаяли, а потом залилась воем Фай-ду, молодая собака, а к ней присоединился целый хор от соседнего загона.

Нестройная, иногда замирающая, иногда усиливающаяся рулада, как смычком, водила по моим нервам, и меня охватила невыразимая жуть.

По-видимому, это действовало даже и на старика, он вышел из юрты, зажав в руке плеть, и, спустя короткое время, вой замолк, и взамен их послышались беготня, ворчливая грызня и повизгивание собаки, которой попало сильнее других. Старик вернулся в юрту.

Не успели мы, однако, выкурить очередной трубки, как вой, сперва поодиночке, а потом хором, – опять понесся к бесстрастному небу.

Старик встал опять, но уже не пошел вон, а затеплил длинные бумажные свечи курений перед коллекцией богов у стены.

– Для чего ты это делаешь?

– Собаки воют – смерть ходит по степи. Она ищет человека, потому что ей холодно и она хочет согреться у живого, а живой от этого умрет, ­ответил он.

– А молодежь еще не вернулась? – совсем некстати спросил я.

– Молодежь еще не вернулась, – глухо сказал старик.

В голосе его слышалось раскаяние отца, необдуманно отпустившего сына на рискованное предприятие.

– Они скоро явятся, – сказал я успокаивающе, и старик, как эхо, повторил за мною: – Они скоро явятся.

Я завернулся в тулуп и растянулся на войлоке.



2

От шума голосов и топота ног за стеной я проснулся.

Я их слышал сквозь сон уже давно, но проснулся только тогда, когда ночной холод через открытую входную лазейку хлынул мне прямо в лицо.

Смех и возбужденный говор за стеною свидетельствовали, что молодежь вернулась благополучно и, по-видимому, с хорошей добычей.

Голова Тай-Мурзы просунулась в юрту.

– Вставай, русский! Все хорошо! Барана зарезали, араку принесли и водка есть – гулять будем!

– Смерть не встретила твоих молодцов в пути?

– Мимо прошла! Близко была – мимо прошла! – бросил мне Тай-Мурза и опять скрылся.

Через несколько минут я сидел среди шумной ватаги у костра, ел баранину и обжигал горло водкой.

Воровской ужин был великолепен: молодежь ела и пила с жизнерадостностью, которая родилась там, в буйной схватке и диком беге.

У одного дикого племени я спасал свою обреченную жизнь и оцененную голову, потому что участвовал в походах Унгерна-Штернберга и вместе с ним верил в возможность создания нового монгольского государства. Но теперь мне было все равно – будет ли великая Монголия, поймают ли меня эмиссары красной Москвы, убьют ли меня завтра. Правда была в том, что Унгерна уже не было в живых, а меня приютило дикое племя бывших соратников, и у них я жил фантастической жизнью...

– Пей, Дондок, что ты морщишься, как верблюд!

Все пьют. Тай-Мурза сияет, поминутно вскакивает и роется в добыче. Вдруг он в недоумении останавливается и протягивает диковинную вещь, ­что это такое?

Все качают головами – никто не знает! Я знаю, но молчу, потому что пьяный хохот душит меня, – это просто-напросто известная всякому, страдающему несварением, кружка с резиновой трубкой и наконечником.

Молчание нарушается роем разнообразнейших предположений:

– Это – фонарь лентяев, чтобы задувать огонь, не нагибаясь!

– Нет, это – трубка великана, за которым шествует верблюд, нагруженный табаком!

Рябой всадник Аматун пристально смотрит на таинственную вещь, поднимает палец кверху и говорит:

– Слушайте, дураки! Я знаю эту вещь. Это бог деторождения! Я сам видел, как он высоко висит на стене у постелей белых женщин. Самую чистую воду приносят ему в жертву! Я сам видел это, когда мы грабили Ургу!

Молчание. Все поражены: это, несомненно – бог.

– В таком случае, – медленно ворочая захмелевшим языком, говорит Дондок, – я возьму его к себе: третий год у моей жены нет ребенка!

Он решительно хватает кружку и прячет ее под отворотом тарлыка на груди.

– Как! Ты, сын десяти тысяч дураков, берешь его себе, когда у нас еще не было дележа? Я тоже хочу иметь ребят! – бешено рычит рябой всадник.

– Тебе нечего беспокоиться, – невозмутимо отвечает Дондок, – в твое отсутствие к твоей жене всегда заходит одноглазый лама; может быть ты скоро будешь иметь ребенка.

Рябой нагибается вперед прямо через костер и обрушивается на Дондока. Котел опрокинут, огонь залит. В темноте – свалка.

Я хохочу: бейтесь, ребята, из-за грошовой кружки! Она стоит того, раз вы в нее уверовали!

Свалка стихает. Огонь раздут, а в стороне все глуше и глуше раздаются стоны. Еще немного, и они заканчиваются протяжным хрипением...

Расстроен пир. Смущенные участники медленно расползаются по юртам...

Безжалостным холодом дышит разверстая пасть неба, мне кажется, что я вижу мертвецов под песчанными буграми, они смеются... Мне чудится озябшая смерть, которая сладостно греется в крови человека.

И медленно басом Баралтай начинает свою песню: к нему присоединяется Фей-ду, и скоро хор скорбящих голосов, то замирая, то усиливаясь, рассказывает о людском безумии, которому никогда не будет конца...